www.actors.spb.ru

Гоголь-моголь?..

«А-ка-кий». Театральная версия Г. Васильева по повести Н. В. Гоголя «Шинель».
Театр «Комедианты». Режиссер-постановщик Георг Васильев

«Шинель» Гоголя совсем недавно материализовалась разом на московской (спектакль В. Фокина) и петербургской сценах. О фантастических петербургских повестях только так и можно сказать: они возникают в театральном пространстве вдруг, казалось бы, ниоткуда, из тумана, снега, морока. То забормочет что-то испанский король Поприщин, то блеснет огнями Невский, то явится дьявольский портрет, а то и Нос майора Ковалева – сама дейст­вительность иногда вдруг требует, чтобы сказали о ней гоголевским – абсурдным, смешным и страшным – языком.

«Шинель» на сцене редкий гость. Тут и на самом деле загадка: незамысловатый канцелярский анекдот о бедном чиновнике, у которого украли только что сшитую шинель, живет себе в веках, и, видимо, главный ответ на вопрос «почему?» заключается не в истории самой по себе, а в том, как она рассказана и как прочитана. «Подайте мне читателя с творческим воображением, – писал В. Набоков, – эта повесть для него». Театр, собственно, и есть именно такой читатель, иначе он не театр вовсе.

Георг Васильев – и это без всякой иронии! – ­с Гоголем на дружеской ноге. Он гоголевскую прозу чувствует изнутри, попробовал ее на вкус и в «Записках сумасшедшего», и в «Старосветских помещиках». Он точен в выборе гоголевских актеров, он всегда попадает: Валерий Дьяченко, Ирина Соколова, теперь вот Сергей Бызгу. Своего «А-ка-кия» Васильев скроил из того самого «сукна, выбранного Петровичем», из «мифологической русской хламиды», упомянутой в программке к спектаклю, прямо по Гоголю: «по всякому шву проходил собственными зубами, вытесняя ими разные фигуры». А уж «показал ли в себе бездну, разделяющую портных, которые подставляют только подкладки и переправляют, от тех, которые шьют заново», или нет – решать зрителю.

Черная коробка сцены с черным же проемом по центру. Черный стул с высокой спинкой, напоминающей оконный переплет. Справа и слева – по башмаку (кстати, и сам Башмачкин, и отец его, и дед, и даже шурин носили сапоги, ну да ладно). Не на улицах и в присутствиях Петербурга разворачивается действие этой «Шинели», черное пространство «глядит страшною пустыней», и голоса в нем тоже иногда звучат гулко и странно. Спектакль начинается почти с финала: на авансцене выстраиваются неведомые зрителю люди, и маленький человечек сначала тихо спрашивает, а потом грозно и страшно выкрикивает в зал: «Знаете ли вы, кто стоит перед вами? Я вас спрашиваю!» «Виноват, виноват!..» – лепечет некто в длинной белой рубахе, его окружают, усаживают на стул, он выкрикивает что-то про шинель с западнями для воров, просит убрать вора из-под одеяла, мечется в горячке, доктор советует купить ему гроб сосновый, потому что дубовый дорог будет, и… И вот уже умершему только что герою выбирают имя – он родился. То ли дурная бесконечность – один Акакий умер, другой появился на свет, чтобы повторить судьбу родителя («вечный титулярный советник»). То ли сюжет из жизни призраков, и именно поэтому лицо Башмачкина странного бело-серого цвета с прорисованными бантиком губками, прямо из финала повести: «Лицо чиновника было бледным, как снег, и глядело совершенным мертвецом» (некстати или кстати припомнилось, что Е. Мелетинский писал о мифологической интерпретации Севера – а значит, и северной столицы – как царства мертвых и обиталища злых духов). На новорожденного надевают вицмундирчик и башмаки, дают ему в руки перышко, он счастливо бормочет: «Я… того…» – и далее по Гоголю. Ну или почти по Гоголю.

Черное пространство населяют люди в белом: мундиры из холста с вставками в сеточку, цилиндры и шарфы, даже пресловутый «капот» Акакия Акакиевича с изящными декоративными заплатками – все белое, все пошито из «мифологической русской хламиды», вот разве что сзади на мундирчике Башмачкина зеленовато-сиреневые разводы. Все это великолепие – чтобы рассказать историю маленького человека, самого, пожалуй, в русской литературе маленького (Набоков вообще героев петербургских повестей Гоголя называл недочеловеками). Только какую? Начало спектакля могло бы создать впечатление, что он про ужасы русской бюрократии и про умершего от «должностного распекания» чиновника, но этот сюжет тут же и закончился. И началась другая история – история человека, который был счастлив, но поддался искушению и потерял все.

Мир, в котором обитает Башмачкин, отнюдь не враждебен ему, по крайней мере, поначалу не нарушает его счастья и спокойствия. Герой порхает по сцене с перышком в руке, окруженный своими любимцами – буквами, и в упоении твердит: «Аз… како… иже… Веди… глаголь… ферт…». (Кстати, и спектакль, исходя из его же логики, мог бы называться «Аз-како-аз-како-иже-ий».) Поскольку актеры, играющие чиновников, по воле режиссера еще и Буквы, обожаемые Акакием, их издевательства над сослуживцем выглядят невинными шалостями разыгравшихся детишек и именно так воспринимаются героем. Фраза: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?», потрясшая первых читателей гоголевской повести, в этой трактовке – проходная. Собственно, Башмачкин—Бызгу с первого своего появления – «брат мой», милый, забавный, кроткий, неприхотливый, похожий на дитя, недаром рослые крепкие ребята, чиновники-буквы, то и дело подхватывают его на руки. Условное пространство, персонажи-функции, затейливый пластический рисунок, но вот только превратить лицо Сергея Бызгу в маску не получилось: существуя в рамках жесткой режиссерской концепции, актер пытается наполнить мертвое пространство живым человеческим теплом.

Герой у Васильева менее косноязычен, чем у Гоголя, он, конечно, как и положено, «изъясняется… предлогами, наречиями и, наконец, такими частицами, которые решительно не имеют никакого значения» (как Бызгу это произносит – того, о, ой-ой-ой!), но по воле режиссера способен и на большее. Именно из уст Башмачкина слышим мы текст, которого нет у Гоголя, но который принципиален у Васильева: «…нет человека правого, а прав один только Бог!»

Тут можно вспомнить о не раз отмеченных литературоведами перекличках «Шинели» с житийной литературой: кроткий смиренный герой, бегущий мирской суеты, всецело и с любовью отдающийся служению, искушаемый дьяволом. В черной пустоте то и дело возникает инфернальная фигура дворника: «Чего лезешь в самое рыло, разве нет тебе трухтуара! Кабы сдох!» (последняя реплика – подарок Васильева Гоголю). В наползающем дыму появляется не менее инфернальный Петрович (Евгений Рубан, собственно, играет обоих), дважды возвещающий о том, что он «показал в себе бездну». Страшно звучит, если не помнить, что у Гоголя это «бездна, разделяющая портных…» и далее по тексту (Васильев то что-нибудь в текст незаметно добавит, то отрежет – у него свое порт­новское лекало). В дьявольском дыму воздвигается на сцене огромная шинель, внутри которой теряется ошалевший от счастья герой и которая, впрочем, быстро оборачивается миленькой шинелькой с кислотно-розовой подкладкой. И вот уже возлюбивший новую «приятную подругу жизни» Башмачкин отмахивается от прежних любимцев, растерянно толпящихся возле. И теряет все. Посреди пустыни, занесенный снегом, стоя на коленях и глядя в черное небо, маленький человечек исступленно кричит: «Что же ты спишь? Что же ты ни за чем не смотришь? Не видишь, как грабят человека?» Выходит, и Бог не прав? И возроптал маленький человек? (Напомню: у Гоголя с этими словами Башмачкин кидается к будочнику, Васильев тоже об этом помнит, будочник-дворник незаметно притулился слева, на авансцене, но общий смысл мизансцены читается вполне внятно.) Босой полураздетый Акакий побредет по инстанциям в поисках справедливости, и действие вернется к началу – смерти героя.

Весь спектакль построен на бесконечных повторах: повторяется по несколько раз почти каждая фраза, а то и большие фрагменты текста, повторяются жесты персонажей, мизансцены, отдельные эпизоды. Прием этот «вытащен» из Гоголя, рожден из страсти главного героя к переписыванию – многократному воспроизведению без изменения смысла. Однако чтобы насладиться этим «переписыванием», нужно все-таки быть Акакием Акакиевичем Башмачкиным и счастливо поиск смысла прекратить. Такие повторы могут создавать ритм дейст­вия, а могут разрушать его, что и происходит в финале, когда совет обратиться к «одному значительному лицу», повторенный дважды, или бесконечные игры этого самого лица с приятелем заставляют зрителя забыть и о катастрофе, и о самом Башмачкине, топчущемся справа на авансцене. При этом придется все-таки признать, что органично внутри этого приема удается работать только Сергею Бызгу.

Если и была задумана «ужасная трагедия» (Достоевский), то ее скомкали, замяли многословием и суетой. Получилась не трагедия – беда, не ужас – сожаление. Бедный, бедный А-ка-кий…

Финалов, впрочем, несколько. Призрак Акакия Акакиевича, ставший вдруг выше ростом, снимает шинель со значительного лица и уходит в черный проем, напоследок медленно и многозначительно обернувшись к зрителю. Если «Шинель» и житие, то перевернутое: смиренный герой после смерти становится мстителем, что наводит-таки на мысль о продаже души дьяволу.

На пустой сцене остается дворник, откуда-то сверху раздается голос: «Тебе чего хочется?» Ответ: «Ничего».

Все, между прочим, по Гоголю. И не по Гоголю. Отсылаю к финалу повести любопытных. Это смутное ощущение не оставляет весь спектакль: ну да, скроено-то из того самого сукна, а все ж таки увлекается портной – то куницу на воротник, то «капишон на подкладке», то воротник с серебряными лапками под аплике, фигур-то «зубами по швам» уж столько вытеснил. На самом-то деле это тоже по-гоголевски: помните, Петрович «очень любил сильные эффекты, любил вдруг как-нибудь озадачить совершенно и потом поглядеть искоса, какую озадаченный сделает рожу». Но неужели лишь для того, чтобы на вопрос «Тебе чего хочется?» я вместе с дворником испуганно ответила «Ничего»? Неужели все так просто: «Не возжелай больше того, что у тебя есть»? Что-то вроде «Шинель тебе погибель будет»?

…Когда Акакий приходит к частному, ражие молодцы, все по очереди, яростно сбивая что-то в стаканах, вдруг предлагают: «Гоголь-моголь?» (не ищите в тексте, это привет от режиссера). Смотришь на Сергея Бызгу в роли Башмачкина – Гоголь, он один мог бы всю «Шинель» сыграть. Начинается вокруг мельтешение остальных персонажей – гоголь-моголь, настоящий гоголь-моголь. И при этом словцо-то мне сам режиссер подбросил!.. Значит, Гоголь?.. Или все-таки?..

Елена Миненко,
«Петербургский театральный журнал», № 1 [39] 2005